,
«Женщина, — сказала мне бравая усатая работница регистратуры, — вы нам тут не мутите воду своими запросами. У нас и без сумасшедших больных полно». Я уже составила убийственную по весу фразу, которая бы поставила работницу на место, как поликлиничный коридор сзади взорвался и закричал сотней детских голосов. Я оглянулась.
У стены с расписанием работы кабинета по оформлению полисов ОМС стояла женщина в домашнем платье на пуговицах. Голова ее была повязана платком в духе английской королевы, на левой руке орал запеленатый младенец, на другой руке орал годовичок, у ног орала девочка лет трех, а сзади горько плакал мальчик лет пяти.
— Самсонова, — приветливо сказала регистраторша, — а вы не стойте здесь зря. Вы свои бесплатные лекарства уже съели на год вперед. Мы всем кагалом на вашу семейку работаем. Идите, Самсонова. И доктора больше не вызывайте. К вам доктор отказывается ходить. В ваши условия.
— Васька, — сказала Самсонова, — кашляет четвертый месяц. Или пятый, с самого сентября. Может, у него легких уже не осталось, может, там очаги туберкулеза. Нас в сад не пускают.
— Ты, Самсонова, — сказала регистраторша и даже вышла через боковую дверь из своей застекленной каморки, отпихнув обеими руками очередь толяттинцев. – Ты, Самсонова, считать сначала научись, потом уже ищи туберкулез с очагами. С сентября – это не пятый месяц. Это, Самсонова, девятый!
Довольная собой, регистраторша удалилась. Не на рабочее место, куда-то по коридору. Годовичок на руках Самсоновой срыгнул белым. Самсонова посмотрела на меня, обтекая непереваренным молоком. Оказывается, она тоже успела заплакать.
— Не подержите? – сказала, утирая нос о плечо.
Через несколько минут мы стояли на крыльце поликлиники, в окружении припаркованных колясок. Вообще я ехала в Тольятти совсем не для этого. Не для того, чтобы выбрать из колясочного строя колченогую (колчеколесую?) собственность Самсоновой, не для того, чтобы пихать туда годовичка и сверху младенца, не для того, чтобы толкать эту коляску прочь с больничного двора, на широкую улицу с нежным именем Лизы Чайкиной. Я приехала отыскать вдову погибшего в Сирии офицера, чтобы поговорить с ней и потом написать материал в духе «Из жизни наемника», но место работы вдовы мне указали неправильно, зато в поликлинике случилась Самсонова и попросила помочь.
И вот мы идем по улице имени Лизы Чайкиной, это широкий проспект, вдоль какой-то парк, наверное, весной тут свежо и зелено, а в конце июля — довольно тоскливо. И пыльно. Кирпичные многоэтажки, ущербный асфальт. Мы идем молча минут пятнадцать, переходим дорогу по зебре, забрызгавшись грязью из лужи (а был ли дождь?), подходим к панельной девятиэтажке в страшных шрамах почерневшего бетона и с нашлепками кондиционеров. В некоторых окнах необъяснимо горит свет, будто бы уже ночь. На торцевой стене размещаются перетяги: утепление фасадов и бурение на воду. Я вытолкала коляску через бордюр на забетонированную площадку. Дети смотрели прямо мне в лицо одинаковыми синими глазами.
— Раз уж, — сказала Самсонова, — ты сюда дотопала, не зайдешь со мной? А то у меня жилец такой, сама поймешь, я обычно прошу кого-нибудь со мной заходить. Может и по голове прилететь.
— Пошли, — сказала я, и мы пошли. Это выглядело так: Самсонова несла коляску с младенцем, я – годовичка, а условно старшие дети кувыркались в жухлой траве, Самсонова крикнула им идти, а они не послушались.
— Да пусть, — сказала Самсонова, — мы потом их подберем.
Я уже привыкла к «мы». Лифт не работал.
— Лифта вообще временно нет, — пояснила Самсонова, пыхтя и надсаживаясь с груженой коляской, — потому что его взяли заменять на новый, а потом передумали.
Этаж, конечно, оказался последним, подъездовы стены – зелеными, а пол – в меру загаженным. Несколько раз повторялось граффити из слова Liberty, совершенно не в тему.
Самсонова открыла дверь. Прихожая выглядела так, будто бы битва на Сомме состоялась именно здесь, причем пару часов назад. Вешалка валялась на полу, все еще зацепленные за крючки одежды свернулись гнездами. В одном из гнезд спал кот. Рядом лежал табурет, и еще стул. Около стула – половник и пара тарелок, разбитых. Самсонова могла бы считать себя современным художником, мастером инсталляций, но она современным художником не была, в чем и призналась:
— Говорю же, он буянит.
— Кто, — спросила я.
— Да этот, квартиросъемщик, — сказала Самсонова. – Я сдаю комнату. Деньги-то нужны. Вот за пять тысяч сдаю. А жилец пошел борзый. Конкретно этот — алкоголик. Он как выпьет полдозы, крушит всё, потому что злой. А допьет до конца, так смирный и делает ремонт. Вот уже люстру подвесил. На крючок, как полагается.
Самсонова явно гордилась крючком. Я посмотрела на потолок. Люстры не было.
— А, — сказала Самсонова, — значит, снял. А то и пропил.
Она раздела младенца, содрав слои пеленок, а я села на пол и стянула с годовичка джинсовый комбинезон. Годовичок освобожденно пополз через табурет.
— Это мальчик? – спросила.
— Нет, — коротко ответила Самсонова. Мальчик у нас один. В луже сейчас валяется.
Мы прошли в кухню, которая выглядела лучше прихожей, но лишь потому, что в кухне было мало мебели. Висел старинный шкафчик в бледно-голубой цветочек, со сломанными часами и таймером. Стоял стол. В углу щетинилась вилками-ложками раковина. Плита пустовала, на подоконнике лежали книги. Я присмотрелась – детектив Джеймса Х. Чейза и старинный букварь. Я училась по такому. Там внутри Лара. Лара мала. Мама ушла. А Лара: мама, мама!
— Пять тысяч рублей, — говорит Самсонова, распаковывая для кормления грудь. Младенец оживился и сказал груди: агу. У него были длинные, до середины шеи, очень тонкие темные волосы.
— Повезло, что жильца нет. Сейчас уже наверняка в хлам. Но пять тысяч платит. За коммуналку у меня льготы как у многодетки. И за детский сад льготы, да только я со льготами должна за три месяца там. Васька вон болеет. Так бы в саду был сыт. Дома-то я чего – суп из куриных голов и хлеб с уцененки.
Показывает свободной рукой на эмалированную кастрюлю, притаившую куриные головы.
— Ой, — радуется Самсонова, — это у нас пекарня. На каждом углу пекарня, вот есть и у нас. Так они утром вчерашний хлеб в большую корзину сваливают и продают по десять рублей. А десять рублей – это хорошо. Хочешь горбушечку?
Это Самсонова говорит годовичку. Годовичок горбушечку хочет. Садится на пол и подробно ест.
В общем, расклад у Самсоновой такой – две тысячи она платит за квартиру и сад. Детское пособие получает на младенца и годовичка – пять тысяч восемьсот рублей и еще три тысячи, но это скоро закончится, потому что до полутора лет. На одиннадцать тысяч в месяц кормит семью. Получается 366 рублей в день. И еще 66 копеек. Пробовала обходиться без жильцов – не получается, хотя в одной комнате им тесновато всем. Одежду детям она не покупает никогда, и себе тоже не покупает.
— Тут храм есть недалеко, вот они собирают. Типа благотворительность. У меня соседка тоже родила в прошлом месяце. Мы с ней решили создать коммуну – ну, по очереди со всеми детьми сидеть, чтобы можно было работать. Я даже устроилась уже, на лоток, овощи-фрукты. Да там подстава сразу – в первый же вечер приходит хозяин, морда – кирпичом не прикроешь, говорит –недостача. Ничего не заплатил, еще и порезать грозился. На ремни, типа. А потом и соседкин хахаль сделался против. Прямо выгнал меня. Вшивая проститутка, орал. Идиот какой-то. Вшей Васька из больницы притащил, лежал с ангиной. Один ведь, господи, а как я лягу-то с ним, а этих куда. Вот тогда в первый раз опека и прицепилась.
Говорит Самсонова, и просит, чтобы я добыла с улицы Ваську с сестрой. Я добываю, абсолютно и необъяснимо мокрых (дождя точно не было). Васька кашляет.
— Конечно, засада, когда лекарства, – говорит Самсонова. – Нет у меня вообще на лекарства, а поликлиника бычит.
Районному отделу опеки не понравилось, что пятилетний мальчик один лежит в больнице, без родительского пригляда. И к Самсоновой стали приходить комиссии. Комиссии должны были появляться неожиданно и смотреть, в каких условиях растут дети. Дети растут у Самсоновой в сложных условиях, но в интернате условия еще сложнее. Практически боевые.
— Тогда у меня не алкоголик жил, а скульптор, — говорит Самсонова, — наверное, хороший, но сумасшедший. Главное, говорил, что скульптор, а сам всю дорогу рисовал. Причем одни рты. Например, открытый рот, а туда гадят кошки. И вот пришла эта опека, а у меня весь коридор в ртах и кошачьем дерьме. Они прямо засмотрелись.
Сотрудники отдела опеки сказали Самсоновой, что она растит детей без всякого присутствия отцов, совести и денег, и поэтому у нее отнимут права матери, а дети будут счастливы в приюте. Тогда Самсонова сломала домофон, чтобы никто не дозвонился. А если кто все-таки пробирается до квартиры, она всё равно не открывает. Ушла в подполье. В подполье лепит пельмени для местной фирмы-производителя. Зарплата – сорок рублей за вылепленный килограмм. Когда привозят сырье, взвешивают предметно и тесто, и фарш. Самсонова расписывается. И когда увозят, взвешивают. Как-то пропало двести граммов – куда? почему? как? Взыскали с Самсоновой. Сказали, что это она съела. А еще за доставку на дом пельменный экспедитор берет с нее по десять рублей с килограмма. Показывает фарш в просторном тазике и сегодняшнее тесто. Надо бы килограмма два сделать. Лучше — три.
— Дурацкая какая-то сделалась жизнь, — говорит Самсонова, перекладывая младенца к другой груди. — Была когда-то такая вольная, хорошая. А отцы у них да, разные. Ваську-то я из Москвы привезла. Работала на Курском вокзале, кассиром. После смерти родителей поехала, здесь обрыдло всё. Хату сдавала. Нормальная работа была, форму выдавали, кормили бесплатно, всё по графику. Декретные на Ваську тоже дали. Вернулась в Тольятти. Не хотела. Так привязалась к Москве, вот мне никто не верит, холодный город, шумный и все дела, а мне там лучше всего было.
Когда Ваське исполнилось два года, родилась Настя. А потом, почти сразу – Лада и Ксюша. Их отца Самсонова любит до сих пор. Не хочет рассказывать. Он хороший человек, но женат. И не виноват, что Самсонова выбирает – рожать. Он предлагает аборт, всегда. И оплатить, и всё. И на автомобиле забрать. Он не виноват. Девчонки – его копии.
— Это Ксюша? – показываю на младенца.
Она, — Самсонова вручает мне Ксюшу, а сама приносит Ладу и тоже дает ей грудь. Кажется, уже пустую, потому что Лада недовольна. Настя цапает со стола сушку «тольяттинскую» и грызет. Васька кашляет где-то в недрах квартиры.
— Главное, — говорит Самсонова, — я ем мало. Мне бы курицу. Вот так хочу курицу! Без хлеба, без макарон, голую курицу. Вареную.
Стыдливо покупаю курицу в соседнем «Магните». Самсонова благодарно говорит, что её зовут – Аня. Она переоделась в шорты с короткой футболкой, и я вижу, что скоро деток будет пятеро.
— Сама не знаю, как получилось, — Самсонова кладет руку на живот. – Мы вообще-то расстались с ним. У него в семье проблемы. Жена что-то подозревает. Даже не знаю.
Закрывает за мной дверь и говорит, что не надо её прикреплять ни к какому фонду для помощи, пожалуйста, потому что тогда точно вычислит опека и лишит прав. Васька кашляет. На лестнице встречаю мрачно пьяного мужчину, заросшего бородой и усами чуть не до середины зрачков. Он открывает дверь Самсоновой своим ключом, попадая не с первого раза. Вдруг оборачивается и спрашивает меня:
— А что, времени-то уже сколько? Ночь?
— Ночь, — соглашаюсь я.
Следите за нашими публикациями в Telegram на канале «Другой город»